ДОЛГИЙ ВЕК
(Из цикла рассказов «Сказки Липовой аллеи»)
Серебристая «иномарка» остановилась у крайней к выходу садовой скамейки на Липовой аллее. Из «иномарки» вышли мужчина и женщина. Они, открыв заднюю дверку, бережно и осторожно вывели из машины маленького, сгорбленного, трясущегося старичка, опиравшегося на палку и еле передвигавшего ноги. Так же бережно эти двое усадили старичка на скамейку и, перекинувшись с ним несколькими фразами, быстро укатили. (Вообще-то в парк запрещено въезжать на автомобилях, но обладатели серебристой иномарки как-то просочились). Старичок поставил палочку перед собой, обхватил ее ладонями и водрузил сверху свой острый подбородок. Сидевший на нем комом серый пиджак чуть приподняли сзади тонкие ключицы, а тощая шея выступила вперед из слишком просторного для нее ворота сорочки. На этом движении старичок замер и упокоился. И весь он со своей совершенно лысой головой и тощей вытянутой шеей стал похож на старого обессилевшего грифа, что проводит последние дни свои на скале, вперив неподвижный и уже ни на что не реагирующий взгляд в какую-нибудь точку южноамериканской пампы. Я, сидевший в ленивой позе отдыхающего на скамейке напротив, с любопытством разглядывал старичка. Сначала исподволь, а затем, убедившись, что он совершенно равнодушен к окружающему, и открыто. Вдруг я узнал его, чуть было не вскрикнув: «Ботвин!» Узнал, хоть и видел прежде этого в самом деле любопытного человека, если не считать попадавшихся фотографий, всего раз в жизни.
Передо мной действительно сидел Ботвин. «Да сколько же тебе лет? – Изумился я. – Наверно, все сто». Я был совершеннейшим сопляком, ещё не ходившим в школу, когда родители прямо с первомайской демонстрации притащили меня «в гости». Пока взрослые гремели в гостиной стаканами, вскакивали на стулья для произнесения особенно удачного спича и начинали нестройно запевать «Если бы парни всей земли…», меня пихнули на кухню «к деду». Часа два я высидел на кухоньке перед маленького росточка чистеньким, седеньким дедком. Он угощал меня чаем с ватрушками и при сём рассказывал, неторопливо и бесстрастно. Не помню, в какой связи ему вздумалось повспоминать перед ничего ещё не знающим, едва проклюнувшимся на свет мальчишкой, но он вспоминал. Самую раннюю юность свою, а она один в один походила на корчагинскую. Он говорил о кавалерийской бригаде, куда его, совсем зеленого, направили комиссаром, об отчаянных сабельных сшибках с деникинцами под Тулой, о пуле «максима», ужалившей в ногу, а он в лазарет не ушёл и «потом ребята на тачанке возили». Я, разинув рот, слушал такого совершенно домашнего с виду старичка и напрасно пытался представить его в буденовке и с саблей наголо. Потом родители мне объяснили, что со мной делился воспоминаниями отец хозяйки гостеприимного дома и что он – Ботвин. И вот теперь я, уже трепаный жизнью сорокалетний мужичок, гляжу на эту тонкую старческую шейку с отпечатанными на ней «шашечками» морщин, начиная понимать, почему он здесь и куда обращен его целое столетие вбирающий в себя мир взор. Монастырь! Конечно, монастырь. Потому что Ботвин и монастырь в нашем городке вещи неразрывные.
Монастырь построил в начале ХХ века нижегородский епископ Варнава, почему-то любивший наезжать в наши места. По его имени небольшой грязный пруд с жирными карасями, что находится неподалеку, до сих пор кличут Варнавским. До революции здесь действительно жили монахи, шли службы. В советское время монахов разогнали, многочисленные монастырские постройки приспособили, что под баню, что под ремесленное училище, что под жилой дом. Собственно, от монастыря остался только центральный собор, вернее его стены. Во времена воинствующего атеизма собор рванули. Вот Ботвин и рванул; он тогда тут был важное лицо, правительственный комиссар здешних заводов. У нас, когда о нём вспоминали, так и говорили: «Ботвин, который монастырь взорвал». Правда, произносили эту фразу по-разному. В советское время – спокойно, как просто констатацию факта. В период свалившейся «демократии» с явным осуждением. Интеллигентствующие граждане скорбно качали головой: «зачем понадобилось такую красоту взрывать?» (хотя присутствовала ли там красота, никто не ведал), а многочисленные погрузившиеся в религию так те просто злобно чертили в воздухе своими когтями и обещали порвать на куски виновников.
Ботвин взорвал монастырский собор неудачно. Купол обрушился, а стены устояли. Эти стены, белые снаружи и красноватые из-за обнажившегося кирпича изнутри, с березками, уцепившимися за пустые оконные проемы, стали местной достопримечательностью. В эпоху натужного возрождения всего «до семнадцатого» денег на восстановление монастыря не нашли. Зато прилепили сбоку к его стенам, торчавшим посреди города наподобие дупла гнилого разрушенного зуба во рту, маленькую нарядную церквушку. Мои сверстники, вдруг вспомнившие о своём православии, потащили в церквушку венчать своих деток и крестить внучков. Я ко всей кутерьме с ренессансом веры относился с презрением и насмешкой. Во-первых, потому что во мне всегда жил дух противоречия, и я считал последним делом следовать общепринятой моде; а во-вторых, в силу внушенного мне с младых ногтей убеждения, что всякая перемена человеком своих принципов и убеждений есть вещь дурнопахнущая. Но, как бы то ни было, а с некоторыми реалиями считаться приходилось. На прилепленную к остаткам монастыря церквушку повесили доску с упоминанием, что вот находилось здесь замечательное творение во славу божью, а злодеи-большевики в 1927 году его взорвали. Главный злодей сидел сейчас напротив меня на садовой скамейке. Отсюда был хороший вид на монастырские стены. Метрах в пятидесяти от нас асфальтовая дорожка Липовой аллеи обрывалась, дальше – запорошенная сосновой хвоей и шишками тропка, что выводит через невысокую ограду парка прямо на оживленную городскую улицу, а там и район монастыря начинается. В ту сторону и обратилась вся щуплая фигурка Ботвина.
Я не решался с ним заговорить, чтобы не помешать. Да, собственно, что я мог бы ему сказать? Дескать, знаю, кто вы такой и почему тут сидите. Какое значение праздный писк праздного наблюдателя может иметь для того, кто не одной ногой даже, а гораздо более основательно стоит в могиле? Но в мысли этого спокойно уходящего из мира человека мне хотелось проникнуть. Я отбрасывал первое, что пришло бы в голову на моём месте всякому живущему сообразно духу времени, а их наберется 99 процентов. Что перед лицом смерти беспощадная совесть приводит преступника на место преступления. Что он не может отвести глаз от содеянного и не может не терзаться. В спокойном отрешённом взгляде старичка не проглядывало и намека на какие-то терзания. Да и так ли он жил, чтобы на финише склониться перед злобой и предрассудками? Правдоподобнее бы выглядело, что он просит привозить его сюда, чтобы поздороваться с обломками монастыря, как с неприятным, досадным, но всё же старым знакомым. Конечно, пока он комиссарил в нашем городке, новые домны закладывал, новый быт насаждал, у него завелось много знакомцев куда более приятных. Но, покидая этот свет, он все же упёрся в развалины монастыря. Почему? Доконала в конце людская молва? Какой тут поток сознания протекает, какие мысли неспешно отталкиваются от облупившихся, но до сих пор крепких монастырских стен? Мне очень хотелось понять, и я понял. Услышал, сидя на Липовой аллее, то, чего не мог услышать никто другой – старческое прощание Ботвина. Услышьте и вы.
– Какой длинной получилась жизнь. Столько всего вместилось; ни один романист не опишет. А останусь Ботвиным, который монастырь взорвал. Революции, войны, заводы, новые улицы, а связали только «Ботвин» и «монастырь». Да, был сентябрьский хороший денек, когда я указывал на него и кричал про оплот мракобесия и духовной сивухи, «долой» кричал. А вы радостно махали кепками и отвечали своим «ура». И горько, пряно пахли вокруг пожухлыми листьями тополя. Люди, что вы такое? Почему, поднятые над землей, просыпаетесь, как песок сквозь ладони, и снова бессильно падаете вниз?
Мы ненавидели господ, готовы были зубами их рвать. Вам записали в учебники истории и в книги про крепостников-помещиков и кровопийц-фабрикантов. Вы читали и учили это десятки лет, а потом поставили тут на Липовой аллее памятник братьям Дурникиным, хозяевам здешних заводов, что тысячи свели в могилу. Мы проклинали поганое дело попов, что утешали рабов раем на небе, а на земле разрешали им только тихонько скулить свои жалобы в молитвах. А вы пристроили новую церквушку к монастырю и прикрепили к ней длинный список дарителей и жертвователей на дело божье. Воистину, глупость человеческая, как и разум его, границ не ведает.
Да только не осталось мне уже времени злиться и изумляться на вас, люди. Времени только всё спокойно уложить перед дорогой. Говорят, в России надо жить очень долго, чтобы осуществились твои замыслы. Те дождались. Те, кого мы загнали по углам своей атакой на усадьбы, монастыри и дворянские собрания. Они долго вылезали на свет, как мокрицы из-под камня. Они постепенно выбивали у нас почву из-под ног. Наши дети уже не походили на нас, мерили жизнь не нашей, а своей убогой меркой дач и «стенок». Внуки упали ещё ниже, нарекли себя предпринимателями, друг другу предъявляют в качестве оправдания своей жизни иномарки и коттеджи. Ну, что ж, нижняя точка потому и нижняя, что за ней начинается восхождение. Блистательный в молодости Рембрант писал перед смертью «Автопортрет» нищего старика с потухшими глазами. Но я не с потухшими глазами уйду. Я помню, что целой тетради не хватит, чтобы перечислить все исчезнувшие с лица земли народы и государства. Исчезнет и это уродство, этот засор в прямом русле жизни. Те дождались своего. Дождёмся и мы. Мне не увидеть. Увидят другие. Кто сегодня проклинает уродливый мир вокруг и желает ему погибели».
…Неслышно подкатила серебристая иномарка. Вышли те же двое, мужчина и женщина. На сей раз они спешили и не очень-то церемонно подхватили Ботвина под локотки со скамейки. Старичок поднялся не сразу и засеменил едва заметными шажками, поддерживаемый под руки. Со стороны он казался совсем уж бестелесным. Я глядел в спину его, усаживаемого в машину, и под сильным впечатлением мысленно услышанного говорил себе?
– Конечно, пройдет время, и наступит другая эпоха. Её сделают те, кому сегодня неуютно и холодно. Кому противны пьяные монахи и жирные ворюги, крестящие пузо в церкви, а потом отправляющиеся в сауну развлечься с девочками. В той другой эпохе Ботвина вряд ли кто вспомнит. Разумеется, не вспомнят! Но оброненное им никуда не денется. Может, в том другом будущем монастырь взорвут до конца, чтобы своим видом гнилого зуба не портил окрестность. А может, оставят и обнесут изгородью с соответствующими табличками-пояснениями. Взорвут его не динамитом, а стремлением человека к свободе от грязи и лжи.
…Примерно месяц спустя, просматривая по привычке последнюю страницу местной газеты, я увидел траурное объявление от «группы товарищей». Очень скупо и очень общо сообщалось о кончине ветерана партии Ботвина. Понятно, что мало кто и внимание обратит на это затерявшееся маленькое объявление. Я же, отложив газету, вышел на улицу и зашагал в сторону монастыря. Постоял у его неровным зубцом торчащих стен. Они были неразлучны, Ботвин и монастырь. Одного не стало. Теперь очередь за другим. А вокруг клонился к вечеру такой же хороший сентябрьский денек. И так же горько и пряно пахли пожухлыми листьями тополя. В нашем городке с давних пор много тополей…
НАЙДИ ГОЛУБОЙ!
Фофашков ненавидел утро. Оно врывалось к нему пронзительным, сотрясающим голову звоном будильника. Первые секунды Фофашков старался вжаться в подушку, ища спасения, но будильник трещал так долго, что к нему успевало прийти то, что именуют чувство долга. Оно звучало противно и неотвратимо: «Надо встать. Ничего не поделаешь. Ничего не изменишь». Он поднимался, пошатываясь, ещё не до конца разлепив глаза, брался за брошенные вечером на стул брюки и рубашку. И тут к нему через окно проникал второй пронзительный, бьющий наотмашь звук утра – вороний крик. Их двухэтажный домик из восьми квартир стоял на самой окраине городка, дальше начинался безнадёжный пустырь, летом поросший высокой лебедой, зимой покрытый унылым сероватым снегом. Ворон много сидело на полузасохших деревьях по краю пустыря, и орали они с силой существ, не обращающих внимания ни на что из окружающего в этом мире. Фофашков редко видел сны. Но иногда они всё-таки посещали его. Был среди них один повторяющийся. Будто стоит он на краю не то озера, не то бассейна. Стоит на каком-то возвышении. А внизу вода, голубая, приветная, манящая. И бросается он красиво и стройно, как это делают настоящие пловцы в ту голубую, тёплую и ласковую воду. И она принимает его с радостной готовностью. А теперь только представьте, как после этой ласки и неги вдруг следует удар со всего размаха ненавистного и ничего доброго не сулящего утра.
Утренний ритуал нельзя не совершать. Он вводит день в колею, в привычный распорядок. Избегни утром ритуала, и целый день будешь себя чувствовать не в своей тарелке, будет казаться, что все окружающие взирают на тебя с подозрением. Фофашков против необходимости ритуала спорить не мог и в ванную поплёлся покорно. Там схема известная: плеснул холодной водичкой в лицо, на щётку пасту и провёл по зубам, в стаканчик горячей воды и помазок туда, на помазок пенки и сделал щёки белыми, чтобы поскрябать по ним бритвой-станком. Бесконечность бритвенной пенки раздражает. Сколько дней он её выдавливает, а она всё не кончается. Это словно напоминание о бесконечной унылой жвачке, в которую превращается жизнь стандартного человека. Фофашков некогда, когда был помоложе и повеселее, чем сейчас, имел толстую тетрадь (она ныне где-то среди книг закопана), чтобы записывать в неё мудрые изречения разных великих насчёт смысла бытия. Причём, иногда добавлял в эту шкатулку мудрости и собственные озарения. Однажды записал, надеясь, что тоже приобщился к умным: «Жизнь есть сумма усилий. Когда иссякают силы духовные, человек превращается в тупое животное. Когда иссякают силы физические, наступает смерть». Только ему до смерти далековато, силы на совершение усилий ещё имеются. Правда, усилия сплошь заезженные, привычные до безобразия. Жена пожарит гренки, потом нальёт себе кофе, а выпив чашку, раньше его отправится на работу. А он позже, когда почаёвничает и съест яйцо вкрутую, выйдет из квартиры. (Хорошо, что сына сейчас не надо вести в детсад; его на лето отправили к бабке в Воронежскую область). Ему шагать надо к зелёной двухэтажке, где управление стройтреста. Там плановый отдел, где он работает. В отделе Иван Евсеич, который раньше всех приходит. Евсеич с утра расскажет свежий анекдот; он без этого не может.
Когда Фофашков спустится с лестницы, когда выйдет за дверь подъезда и, погладив лежащего на скамейке кота, зашагает по улице, его привычно захватят мысли о себе самом. И пока он не переступит порог душной с самого утра комнаты своего отдела, эти мысли его не оставят. Он на работу ходит по улице, которая парадно именуется проспектом Мира. А есть у них еще проспекты Ленина, Гагарина, Кирова. Это служит предметом шуток в городке. Говорят: «У нас не улицы. У нас только проспекты». На своём проспекте он знает заранее, кого утром встретит. Пройдёт, сказанув на скорую руку «здрасьти», директор быткомбината Егоров. На ходу машет руками, что-то бурчит под нос, наверно, репетирует разнос, который кому-то сейчас устроит. Вовка Лукичёв, мастер электросетей, пройдёт, как обычно весь взъерошенный, раскачивается на ходу, как матрос на корабле. А вот Галя Волкова, печатница из типографии, та всегда улыбается при встрече, мило так улыбается, только вот тронутые чернотой передние зубы её портят. Такое существование, когда ты, словно рыбка в аквариуме, плаваешь: тебя все видят и ты всех видишь, причём каждый день одних и тех же, многим не нравится и многими осуждается. В плановом отделе, где работает Фофашков, сидит один местный «коренной и потомственный» – Козлов Юрий Николаевич. Тот часто повторяет выражение, грубое по форме, но верное по сути: «У нас на одном углу пукнешь, а на другом тебя с облегчением поздравят». Но это как раз не огорчало и не угнетало Фофашкова. Он говорил, объясняя знакомым, почему никогда не стремился прорваться в столицы:
– Я человек маленького города. Родился в маленьком городе, вырос в маленьком городе и живу в маленьком городе. Маленький город – это что-то среднее между идиотизмом деревенской жизни и полной безликостью человека-муравья в мегаполисе.
Нет, не проживание в месте, в адрес которого многие могут лишь презрительно фыркнуть «дыра дырой!», составляло предмет его мучительных мыслей. Когда-то, когда он читал охотно и жадно всё подряд, попался ему на глаза томик Байрона, а в нём поэма «Каин». Были в той поэме поразившие его строки, что врезались навсегда в память. Они звучали так:
– Вот мир, я в нём ничто. Но мысли, что рождаются во мне, могли б владеть Вселенной…
А у меня что за мысли? Что за Вселенная? Вот сейчас шагаешь ты на работу, о которой всегда помнишь: в первый же день, когда туда явился, подсчитал, сколько осталось до выхода на пенсию. У меня есть такая манера, взяв любую книгу в руки, сразу залезть в конец и прочесть последние страницы, чтобы узнать, чем там дело кончается. Но зачем жизнь начинать листать с самого конца? Люди, как известно, отличаются от животных наличием разума. Разум требует от них, в том числе, отыскать смысл своей жизни, её обоснование. Правда, на протяжении прожитых лет люди устают отыскивать этот смысл, успокаиваются и живут просто так. Просто потому, что однажды появились на свет. Но почему я устал в самом начале? При этом не устал и не устаю испытывать тяжесть от отсутствия данного смысла.
Возможно, ничего другого мне и выпасть не могло? Возможно, я обречён на тусклое, никчёмное существование? В самом деле, что интересного и выдающегося может произойти в жизни человека по фамилии Фофашков? В России практически все происходят из деревни. Страна-то была сугубо крестьянской. Вот и в моей деревне был, значит, мужичок по прозвищу Фофан или Фофаш, болван и растяпа, одним словом. От него, когда вводили в государстве фамилии, и пошли Фофашковы. Вот если б имел я фамилию звучную и гордую, если был бы Гурским или Оболенским… Не зря говорят, что по одежке встречают. По имени тоже и встречают, и потом относятся. А Фофашков что, Фофашкову и положено жить пришибленно, никчёмно. С тем, с кем дружил в студенчестве, заговорили как-то на тему, какую простенькую рабочую профессию хотели бы иметь. Друг сказал, что хотел бы стать шофёром, а я решил, что пошёл бы в железнодорожники – поезда водить. Очень характерная разница! Потому что машина едет куда угодно, а поезд движется строго по рельсам, то есть лишь в определённом направлении. То есть вырисовывается портрет человека зашоренного, идущего по жизни строго в колее без попыток из неё выпрыгнуть. Да, я такой! Человек, всего стесняющийся и старающийся занимать в этом мире как можно меньше места и производить как можно меньше шума. Человек, который, если бы повели его на расстрел, старался бы не задерживать занятых людей и не отнимать у них время.
Фофашков добрался до работы, дошёл до этого деревянного, крашенного в темно-зелёный цвет двухэтажного дома. Поднялся медленно на второй этаж, где располагался их отдел. А там картина известная, Иван Евсеич уже пришёл, сидит, поблескивает своими очочками, головой крутит и хихикает тихонько, готовясь сообщить отделу новый анекдот. На анекдоты неистощим, правда, тема его весёлых рассказов одна и та же – женские прелести и постельные сцены, с ними связанные. Видать, Евсеич что-то в жизни недобрал по этой части и теперь недостающее компенсирует анекдотами. Так подумал, в который раз, Фофашков. А вот Козлов Юрий Николаевич с самого утра деловит и озабочен. Но только деловитость его сейчас распространяется отнюдь не на задачи планового отдела строительного треста. Он втолковывает кому-то по телефону (наверно, родственнику или хорошему приятелю):
– Поедем на Охтинское. В пять, не позже. Лодку надо подклеить. Удочки проверь. Вообще возьми подготовку на себя. Сегодня только этим и занимайся.
Да, ведь сегодня пятница! Народ к выходным готовится. Козлов, значит, на рыбалку собрался на завтрашний день. А у меня завтра традиционный субботний обход магазинов. Тоже ритуал. Чинно так пойдём, с женой под руку. Сразу после завтрака, где-то в половине десятого, и отправимся. Магазинов в городке не так уж много, так что поход по известной схеме. В магазин одежды «Элегия» зайдём обязательно (пора подумать о новой куртке мне на осень), мебельный не обойти (жена хочет пуфики в переднюю), хозтовары само собой – там много интересного для кухни, а напоследок гастроном «Центральный», где купят ему пару бутылок пива для субботнего обеда. И везде встречаются знакомые, совершающие такой же традиционный обход торговых точек. Улыбнуться, пожать руку, спросить «как ваши дела?» и узнать, что «ничего, помаленьку». Так было, есть и, похоже, будет.
В подтверждение, что всё так и будет, день пятницы прополз тихо и безлико, так что и помянуть его нечем. Разве что управляющий стройтрестом разок забежал, забрал у начальника планового отчёты и схемы за первое полугодие и произнёс при этом пару обидных фраз в адрес начальника девятого стройуправления, с которым не ладил. Работает, мол, через пень-колоду и всё не может выйти на плановые объёмы. Молодой управляющий, недавно назначенный, всё носится с проектами каких-то реорганизаций. А в остальном булькнула эта пятница, как камень на дно, совершенно бесследно. И субботний ритуал на следующий день случился. Именно так, как обычно. В заведённом порядке. И знакомые встречались, кланялись, улыбались, как положено. Только к обычному перечню торговых заведений добавился книжный магазин. Потому что учебный год не за горами и пора посмотреть сыну учебники и тетради. И вот тут, в книжном, Фофашкова зацепило. Корябнула его дешёвая репродукция с картины Леонардо, называемая «Мадонна Литта». Он долго стоял и всматривался в неё, вспоминая.
Фофашков вспомнил. В ленинградском его студенчестве они с другом (тем самым, что хотел быть шофёром) однажды пошли в Эрмитаж. Нельзя же пребывать в невежестве и не узнать, что есть в живописи «испанская школа» и «малые голландцы»? Они ходили по залам бесконечно долго, до ломоты в ногах и единственного желания где-нибудь присесть. Они глазели на картины до тех пор, пока не потеряли способность хоть как-то их воспринимать и что-либо при этом чувствовать. И вдруг он увидел эту «Мадонну Литту». Он встал перед ней поражённый. Он несколько раз то отходил от картины, то снова приближался. Его поразила и приковала не фигура кроткой мадонны и не её тёплый взгляд. Его поразила голубизна неба, здесь присутствующая. Какая голубизна! Казалось бы обычная, земная, и в то же время невиданно сильная, проникающая всюду, поднимающая. Они в Эрмитаж ходили в мрачный мартовский день, когда возвращались, отталкивающе грязный, подтаивающий снег большого города противно чавкал под ногами, а он продолжал видеть перед собой ту голубизну. Она звала его и тащила, казалось, в другой мир. И вот он снова её увидел на прилавке книжного магазина. Он купил эту репродукцию, резко оборвав всякие недоумения сухим «мне нужна». Когда вернулись после магазинного обхода домой, он поставил картинку на тумбочку у кровати в спальне. Он взбудоражено думал, что забыл про существование этой голубизны, но она сама о себе напомнила. Напомнила, что найти её требуется не только на картине…
Воскресный день выдался жарким, душным. Жена ушла с головой в накопившиеся домашние дела с их постирушками, глажениями, варкой варенья и тому подобным, а Фофашков захотел освежиться – сходить на Озёрко выкупаться. Особенность их городка состояла в том, что озеро в городской черте, место летнего купания с небольшим пляжем при нём, не имело никакого названия. Озёрко, и всё тут. Весь город в нём бултыхается, а назвать как-то не удосужились. На это городское Озёрко и отправился Фофашков. Пару раз окунулся, поплавал немного, потом сел просохнуть на принесённую с собой подстилку в стороне от пляжа. Оглянулся. Озеро прекрасно кроткой какой-то своей красотой. Оно как глубокая впадина в форме вытянутого эллипса с невысокими берегами, в обрамлении высоких сосен. Вид душу радующий. Но только до тех пор, пока не разглядишь обильные следы человеческой дикости, уродующие и эту тянущую к себе в жару воду, и эти покрытые зелёной травой берега, и выступающие из земли толстые корни сосен, похожие на набухшие на ноге вены. В прибрежной осоке плавают какие-то осклизлые чурбаки и волной плюхает разодранные полиэтиленовые пакеты, берег у кромки воды усеян битым стеклом бутылок, валяются обломки пластмассовой разовой посуды (и выпили, и покушали любители купания), в грязном песке ржавые консервные банки и даже стоптанная женская туфля. «Золушка хренова!» – Подумал с отвращением о бросившей эту туфлю Фофашков. Его вид таких рукотворных свалок всегда сильно возмущал. До физического страдания. Он, любивший собирать грибы, если видел в лесу грибок, устроившийся на краю мусорного пригорка, чувствовал настоящий стыд перед этим оскорбленным людьми творением природы и настоящий гнев к его оскорбителям. Вот и сейчас он шипел про себя: «Гадят и гадят. Будто на свет появились только для того, чтобы произвести тонну навоза и мусора насыпать по полной».
Подходившего к берегу, толкая перед собой тачку, щупленького маленького старичка, несуразно одетого, – в чёрных шароварах, а сверху болтается слишком широкий для него коричневый пиджак и ни к селу ни к городу серая фетровая шляпа на голове, – Фофашков тоже принял за очередного любителя отравить и землю, и воды отходами человеческой цивилизации. «О, сколько вас!» – проскрипел он зубами. Этот вывалит сейчас какую-нибудь дрянь со своего огорода, как подумал о дальнейших действиях старичка Фофашков. Но старичок его удивил. Поставил тачку у самого берега, а сам присел, снял растоптанные чёрные башмаки, закатал шаровары и вошёл по колено в озеро, схватил осклизлый толстый чурбак, одним концом уткнувшийся в дно, и потянул его своими тонкими слабыми ручонками. Вытащил, взвалил на тачку, а потом стал вылавливать из осоки запутавшиеся там два полена. «Чего ему – дров не хватает? Другого места не нашёл?» – Подивился Фофашков. Но когда старичок потянул из прибрежного песка ржавую решётку, а потом кинул в тачку валявшиеся у воды консервные банки и разодранный пакет с рваной калошей, сомнений уже не оставалось – он озеро чистил, убирал за людьми следы их наглой и вызывающей бесшабашности: поел – тарелку бросил, попил – бутылку о камень. У Фофашкова даже всё внутри потеплело. Неужто на фоне стада свиней завёлся кто-то со свиньями не согласный, кому следы свинства глаза застят? Алексей Фофашков по своей натуре был вообще-то человек нелюдимый. Трудно ему было с кем-то заговорить, а тем паче познакомиться. Но к этому старичку не подойти он не мог. Встал, быстро подошёл и спросил нарочито весёлым голосом:
– Что, отец, мусор убираешь? Так они снова накидают, а над тобой ещё посмеются.
Старичок повернул к нему своё маленькое, как он сам, лицо, заулыбался и закивал охотно:
– И смеются, смеются. Ерундой, говорят, Елескин занимаешься. А я смотрю, мусорят много, убирать некому. А я сколько смогу, почищу. И мне хорошо.
(«Елескин, – подумал про себя Фофашков, который всю жизнь был неравнодушен к незвучной своей фамилии. – Тоже не фонтан. А вот поди ж ты, каким добрым делом занялся»). Между тем, старичок, бухнув на горушку всякой собранной им в воде и на берегу дряни ещё закинутую кем-то к корням прибрежной сосны металлическую табличку «Не влезай – убьёт!», сказал в сторону Фофашкова: «Ну, полна коробочка. Поеду я». После чего сел на траву завязать ботинки. А Алексей глядел на него и думал:
– Вот этот смешной на вид и нелепый старикан, не обращая ни на кого внимания, убирает всякий человеческий мусор и всякую пакость. Потому что глядеть на них не хочет и не может. Так, может, в этом и есть достойная цель – землю чистить. А не вечно грызть себя за несостоятельность жизни, как я.
Фофашков в два прыжка догнал толкавшего тачку дедка и решительно предложил ему: «Я – Фофашков Алексей». Дед повернул к нему своё маленькое личико, закивал и откликнулся с обычной, как видно, для него словоохотливостью:
– А я Елескин Иван Васильевич. В леспромхозе, в ОРСе леспромхоза работал. Теперь на пенсии, двенадцатый год уже.
– Я, Иван Васильевич, тоже чистоту люблю. Вот поглядел на тебя и подумал, что тоже буду мусор убирать.
– Хорошо, коли так. Вместе-то, за компанию веселей.
Фофашков, сразу про себя подумав, что за компанию или не за компанию – не в этом суть, тем не менее, тепло, за руку распрощался со стариком Елескиным и торопливо зашагал к дому. «Землю убирать!» – Несколько раз повторил он вполголоса. Он сейчас почувствовал себя сильным и уверенным. Ему даже показалось, что его коснулась та когда-то поразившая и восхитившая голубизна. Это когда представил, как под его руками очищается от человеческой скверны и выпрямляется зелёная трава, приобретают первозданный вид кусты и деревья.
…Фофашкова той ночью вновь посетил сон с его прыжком в бассейн с голубой, ласково принимающей водой. Только теперь этот сон не вызвал злого раздражения своим контрастом с обстановкой утра. Теперь, напротив, сон казался Фофашкову подтверждением одобрения принятого им решения. Он нашёл голубой! Во всяком случае, явный его след.
Александр Ставицкий
Сентябрь 2025 г.

Однако, хорошо! Писать о простых людях в простых ситуациях — не просто!
Очень хорошо. За душу берёт. И светлее на душе становится. Спасибо!