• Сб. Дек 6th, 2025

Факел Прометея

Романтика нового мира

Александр Ставицкий. Рассказы

Автор:fakelprometeya

Май 26, 2025

Встретились!

Что можно увидеть во дворе многоэтажного дома? В лучшем случае, детскую площадку с песочницей и качелями, да несколько несчастных, общипанных мальчишками деревьев. Во дворе этого дома на улице Пушкина площадка для детских игр и забав имелась. Но имелось там и совсем другое. На крошечном, облицованном плиткой пятачке в углу двора стояла скульптура женщины. Невысокая, надо полагать, в натуральный рост. В кофточке с рукавами по локоть и не по-нынешнему в юбке. В узконосых туфлях-лодочках. На шее накинут платок, который женщина теребила одной рукой. В жизни платок был, видимо, зелёным, поскольку в его изображение брызнули зелёным. Именно брызнули: краски на скульптуре присутствовали, но едва намеченные, словно очень осторожно провели кисточкой. Исключение составляло лицо женщины, где чуть больше провели розоватым. В её лице было что-то южное, почти цыганское и потом оно казалось задорным и в то же время мудрым, как будто изображённая знала нечто такое, до чего не дошли разглядывавшие её.

Случайно зашедший в этот двор и увидевший скульптуру начинал вертеть головой в недоумённом вопросе «кто это?». Начинал искать и не находил       привычную для изваяний табличку. Если он был любопытным и не желал успокоиться, пока не узнает, мог в конце концов обратиться к прибиравшей мусор в этом дворе дворничихе Васильевне (Анна Васильевна Морева, 55 лет, работает в коммунальной конторе со странным для её профиля названием «Росток»). Васильевна охотно вступала в беседу и на вопрос, кто это воплощён в женскую скульптуру, отвечала, важно подняв указательный палец кверху: «Это история…» Историю она пролистывала быстро:

— Видишь, угловая на третьем этаже. Два окна на нас смотрят. Семья там жила: он скульптор, она музыкантша. Хорошая была женщина, да вот померла внезапно. Сердце. А он любил её сильно, затосковал. Взял, её вылепил, тут во дворе поставил, чтобы всегда видеть. По утрам к ней  подходил, здоровался. А месяц назад сам преставился. И что теперь с той статуей будет?

Спрашивающий тут же отмечал трещины и сколы в разных местах скульптуры, отлетевшую кое-где краску и думал, что в дальнейшем дожди и люди завершат эту картину. Отходил со смешанным чувством печали и восхищения – «Есть же преданность на свете».

…Скульптором Алексея Ивановича можно было назвать с большой натяжкой. Если и скульптор, то очень маленький, а если ещё точнее, то подручный скульптора. В советское время он успел закончить в Ленинграде художественное училище имени Мухиной, попросту называемое его учениками «Мухой». Успел поработать в мастерской крупного ленинградского скульптора. Но при новых «демократических» порядках мастерская, потеряв госзаказы, превратилась в сугубо коммерческое предприятие со специализацией на надгробных памятниках. Напоминанием о прошлых творческих изысках служили лишь изредка случавшиеся заказы от муниципалитетов малых городов на изготовление стандартного памятника советскому воину для братских могил: каска, плащ-палатка, автомат у ноги. Работа коллективная, и Алексею Ивановичу в ней доставалось вылепить сапоги воина. «Специалист по сапогам», — иронично титуловал он сам себя. Надо заметить, Алексей Иванович то ли в силу скромных обстоятельств своей жизни, то ли в силу характера, но был совершенно лишён претензий, которые обычно сотрясают творческую публику. Никогда он не занимался плачем «непризнанного гения» и жалобами на обстоятельства, помешавшие ему явить миру нечто выдающееся. Аналогично Галина Николаевна, которую в минуты нежности, а их было немало, он называл Галинэ, по созвучию с есенинской «Шаганэ». Галина преподавала в той же музыкальной школе, что сама закончила. Учила игре на скрипку. Не любила никаких выпячиваний своей персоны. Преображалась, разве что, когда выступала на концертах в составе школьного ансамбля инструментов. Тогда подступало вдохновение, тогда приходило победное чувство человека, способного покорять и преображать звуками, тогда розовая краска заливала лицо и шею.

Они встретились совершенно случайно в переполненном автобусе на финише 90-х. Он, затолканный со всех сторон и не могущий дотянуться до поручня, беспомощно оглядывался вокруг и всё задирал одной рукой кверху папку с эскизами и рисунками, чтобы не превратил её в труху напор толпы. Она, которой посчастливилось сидеть в этой людской скученности, поймала его беспокойный взгляд и предложила: «Давайте подержу, пока не измяли». Он протянул спасительнице папку, благодарно пристроился рядом, заговорил, вопреки своей стеснительности и вечной внутренней грызне «да нужно ли это?». Оказалось, что им вскоре выходить на одной остановке. Они и вышли, и не разбежались, как обычно бывает, сухо поблагодарив друг друга, а пошли вместе. Потому что оказалось, и жили-то они рядышком, а   главное – симпатия и взаимное любопытство проявились сразу.

Надо отметить, встретились они уже тогда, когда жизнь успела каждому из них, как выражаются грубые люди, дать по соплям. Алексей Иванович рано, лет в 15-16, начал обдумывать, какая у него будет семейная жизнь, и каким будет облик его жены. Ему представлялось нечто вроде салона Анны Павловны Шерер из «Войны и мира», где умная обаятельная женщина ходит среди гостей, заговаривая то с одним, то с другим, а её муж, то бишь он, уединившись в уголке с особо приятным гостем, будет время от времени бросать тёплые взгляды на свою подругу жизни, немало гордясь ею. (Мысль о том, откуда вместо малогабаритных квартир появится салон, где можно устроить сходку гостей, совершенно не приходила ему в голову. Для таких вопросов, видимо, время должно прийти). А самое главное, во что уверовал Алексей с младых ногтей, жить они с женой станут интересно, и каждый день сделают особенным. Сегодня пошли в театр и потом спорили относительно смысла пьесы, а завтра договорились побродить по парку и собрать осенний букет из жёлтых листьев и алых гроздьев рябины.

Но на все его мечтания и видения нашлась своя проза. Он ещё учился в «Мухе», когда на его пути возникла женщина, смутно знакомая, поскольку подростками ходили в одну школу, только она двумя классами старше. Женщина улыбалась, кокетничала, после пары свиданий выставила пальчик и игриво спрашивала, когда Алексей наденет на него колечко. А когда они зашли к ней «на чай» (у неё была комната в коммуналке), она властно притянула его к себе и повлекла на кровать. А затем ясно дала понять, что теперь уж не надеть колечко никак нельзя. После очень скромной свадьбы они заняли комнату в «двушке», в которой Алексей жил с матерью. (Отец умер рано, когда сыну было десять лет). «Тобой, значит, грехи прикрыла, — покачала головой мать. – Жалко, я поздно узнала». А поздно она узнала, что его молодая жена никогда не сможет иметь детей в силу неудачного аборта. Жена Алексею это подтвердила, указав хладнокровно: «Ошибки молодости». С «ошибками молодости» он прожил больше 15 лет, и всё это время его не оставляло ощущение, что он заключён в какие-то непреодолимые кольца вражды. Словно тигр в цирке, которого бичом заставляют прыгать через огненное кольцо. Только круги эти не перепрыгнешь. Жена непрерывно грызлась с его матерью и столь же непрерывно требовала, чтобы он заставил свекровь относиться к ней с уважением. Мать таким же образом требовала до самой своей кончины, чтобы он добился от жены почтения к ней. Что касается отношения жены к нему самому, то улыбки первых месяцев сменились холодом, а затем пренебрежением, переходящим в презрение. «И это мужик!», — частенько восклицала она в его адрес, обращаясь к кому-то воображаемому. Назначенный «немужиком», он постоянно слышал попрёки, что не может добиться отдельной от его мамаши квартиры, что получает гроши и не занимает приличную должность, что не ездит на машине и не возит жену на дачу. Время от времени, сломленный потоком попрёков, он пытался ей угодить. Однажды это выразилось в приобретении садового участка, в другой раз – в покупке подержанного «Запорожца», подо что занимались деньги у знакомых. Но ни то, ни другое не помогло ему изменить климат в семье и попасть в разряд «мужиков». Со временем жена отдалилась и стала предпочитать вечерние посиделки «с подругами», после которых возвращалась под хмельком и чему-то про себя улыбающаяся. А совсем она расцвела с началом эпохи кооперативов, когда в один из таких кооперативов устроилась по своей бухгалтерской специальности. Тут уж пошли не просто вечерние посиделки, а возвращения и среди ночи, и исчезновения на день-два, объясняемые командировками, срочными отчётами, переговорами, встречами с нужными людьми и тому подобным. Закончилось всё это одним днём поздней осени с моросящим дождиком за окном. Подъехала к дому машина, вышедшая из неё жена поднялась в квартиру, чтобы объявить ему, что «уходит к одному человеку». И на развод подаст сама, и вещи заберёт сама буквально завтра, когда он будет на работе. Положила что-то в сумку и хлопнула дверью. А он никаких чувств, — ни плохих, ни хороших, — не испытал ни тогда, ни в последующие дни. Даже желания узнать, что это за «один человек», у него не возникло. (Только одна всезнающая соседка ему позже сообщила, что жена ушла к председателю того самого кооператива, где была бухгалтером).

У Галины Николаевны имелась своя история. Правда, в отличие от Алексея Ивановича, своего избранника она любила. Или думала, что любила. Она увидела его, высокого и статного, на танцах в ДК, куда на новогодних каникулах пришла с подружками по музыкальному училищу. И ей, конечно, польстило, что во всём зале он её приметил, к ней подошёл и потом не отпускал никуда от себя. Полгода встречались, потом расписались, квартиру сняли, сын родился. А потом молодому мужу всё наскучило. Такое создавалось впечатление, словно он, с азартом взявшийся лепить жизнь, вдруг сообразил, что занятие это отнюдь не праздничное и не кубки за победу сулящее, а потому нельзя ли поискать других путей? Молодой муж всё позже стал возвращаться из института, где учился, а затем и вовсе пропал. Она пошла в институт и увидела своего под руку с однокурсницей; оба весело болтали на ходу. Самое поразительное для неё состояло в том, что при виде её он не испугался и не смутился. Спокойно подошёл и как-то даже деловито объявил, что чувства к ней прошли, и надо им расстаться, но он, конечно, не оставит их с сыном совсем, а «будет помогать». Ей было печально и горько, и в то же время бушевали обида и злость на саму себя, что за принца приняла «обыкновенного стрикозла». С ребёнком вернулась к матери в её квартирку, оформила развод. Потом она прожила в этой квартирке почти 20 лет, вырастила сына, который, как и она, рано завёл семью и привёл сюда же свою молодую. У Галины Николаевны на протяжении этих лет несколько раз случались знакомства и короткие романы, но все они происходили больше под влиянием призывов других людей «устроить жизнь» и совсем не затрагивали чего-то глубинного в ней.

В то же время они не хоронили себя и желали встречи. Алексей Иванович эту встречу представлял настолько явственно, что иногда, направляясь на работу из дома, замирал возле угла котельной во дворе и мысленно говорил себе: «Сейчас она выйдет. Как её зовут? Оля? Или лучше Лена? Она выйдет, взглянет и всё поймёт». Желание увидеть всё понимающую незнакомку было столь сильным, что Алексей Иванович действительно останавливался и действительно ждал несколько секунд, прежде чем разочарованно встряхнуть головой и следовать дальше. Галина Николаевна посреди двора не замирала в предвкушении  появления желанного, но часто обдумывала, кого бы она хотела увидеть в этом качестве. И ей представлялся крупный человек с большими сильными руками. Очень спокойный и уравновешенный, но в то же время умеющий выразить свою сердечную привязанность.

А вышло всё не так, и действительность посрамила их грёзы. С одной стороны оказался среднего роста мужчина с залысинами, и совсем не мужественной внешности, с другой – невысокая, полнеющая женщина, которую красавицей тоже не назовёшь, но скажешь про её наружность с полной уверенностью – «очень приятная». Однако главное-то состоялось. Они встретились! И властно потянулись друг к другу. Самое поразительное и замечательное состояло в том, что с самого начала им было совершенно легко и естественно друг с другом. Обычные барьеры в отношениях прежде незнакомых людей они перешагнули без всяких усилий, их даже не заметив. На «ты» перешли почти мгновенно, свои жизненные истории поведали один другому тоже сразу, признание «мне хорошо с тобой» вырвалось у каждого из них уже на втором свидании. И сладкая волнующая минута близости, полного растворения в другом человеке не заставила себя долго ждать. Но сколько бы таких минут ни было у них в дальнейшем (Галина Николаевна вскоре перешла жить к Алексею Ивановичу, оставив свою квартирку семье сына), они вели не к охлаждению и привыканию, а напротив, разжигали взаимную нежность. Его прикосновения к ней были бережными и предупредительными, словно он боялся нарушить что-то в том полном ощущении соединения блуждавших до сих пор разрозненных частей единого целого.

В его прежней жизни было множество дней, которые он начинал при пробуждении с процеженного сквозь зубы «провались ты всё пропадом!»  А  с ней он просыпался с улыбкой. Они оба улыбались утру, тянулись губами друг к другу и входили в новый день с ощущением чего-то доброго, что их ожидает. И в этом дне, помимо часов, проведенных на работе, обязательно находилось место и время для интересного и важного только для них. Сегодня он встречал её с работы, и они шли вдоль берегов каналов, обрамлённых золотым убором осенних деревьев, и наперебой указывали друг другу на волшебные оттенки этой красоты. Завтра шли смотреть сохранившееся старое здание необычной архитектуры на окраине и фантазировали при этом, какие люди тут жили и как жили. На послезавтра находились билеты на театральный спектакль, после которого каждый делился с другим, что ему показалось самым значительным и самым злободневным в постановке, а что не убедило и показалось неискренним. А ещё были вечера, когда она играла ему на скрипке и объясняла, что хотел сказать композитор этой музыкой. И много чего подобного. Алексей Иванович не говорил сам себе, но получалось, что смутные мечтания 16-летнего подростка об интересной жизни с дорогим человеком в чём-то оказались и не утопией вовсе.

И вот не уберёг. Ушла! Совсем ушла из этой жизни. Случилось всё предельно скоро и предельно нелепо. Да, она говорила ему про своё плохое сердце, про врождённый порок этого сердца, из-за которого её ещё в школе освобождали от физкультуры. Да, принимала какие-то сердечные. Да, во время их прогулок иногда говорила: «Нехорошо мне. Посидим немного». Но как это всё, совсем не казавшееся угрозой, вдруг обернулось неисправимым несчастьем? Как!? Он, в тот день задержавшийся в мастерской, не застал её дома. И телефон её не ответил. Подождал, потом искать стал. Позвонил преподавательнице музыкальной школы, телефон которой знал, и от неё узнал, что его Галю сегодня среди дня «скорая» увезла с работы. Уже в темноте бежал в больницу, чтобы услышать про остановку сердца и про то, что «сделать ничего было нельзя». Не верил он. Не верил, даже увидев её мёртвую. Никак не верил. Не покидало ощущение свершившейся страшной несправедливости. Да неужто лишь эти считанные годики были им отпущены? Лишь шесть годиков, чтобы узнать, что человек может быть счастлив, если хочет, чтобы счастливым с ним чувствовал другой человек, ставший дорогим.

Он целый год потом жил по привычке, по инерции, словно надоевшую жвачку жевал, которую никак не выплюнуть. Часто выходил утром из дома и останавливался, забывшись, глядел на окно кухонки – не машет ли рукой. (Она приучила его помахать рукой, когда уходишь на работу или «по делам»). А вечером, возвращаясь, тоже глядел на свои окна и ловил себя на мысли, что ищет в них свет, которого теперь не может быть. И вот, ворочаясь однажды в бессоннице ночи, он решил сам сделать этот свет и огонёк. Решил изваять свою Галю. При этом Алексей Иванович никому ничего не объяснял и не доказывал. Он просто сильно захотел увидеть Галину Николаевну словно ожившей, словно бы и не покидавшей его жизнь. Такой Галей, к которой можно приблизиться, сказать ещё раз нежные слова, поведать что-то мучащее его, попросить совета. Коллеги, с которыми Алексей Иванович работал в мастерской, с пониманием отнеслись к его замыслу, а такое бывает редко. Когда он закончил скульптуру, они даже помогли Алексею Ивановичу установить её во дворе его дома. И жившие с ним в одном доме, что бывает ещё реже, тоже зауважали его намерение увековечить любимую, и вопросов «зачем?» и «кто разрешил?» не задавали. А потому свершилось: когда ранним утром первые лучи касались лица его Галины, Алексей Иванович подходил к окну спальни и произносил: «Здравствуй, моя хорошая!».

…Он сам потом угас быстро и нелепо. Онкология. Через пару лет после смерти Галины Николаевны она у него вылезла явно и уже, как говорят врачи, «неоперабельно». Болезнь доконала его в рекордно короткий срок, чуть  более месяца. В начале этого срока он, хоть и ослабевший, мог ещё подходить к Галине Николаевне во дворе и вглядываться в её черты, но вскоре совсем слёг и умирал уже на больничной койке, её не видя. При этом, пока боль окончательно не поглотила его, были, конечно, мысли. Обычного в таких случаях направления: для чего жил? что оставляю? Как правило, люди в такой ситуации ссылаются на потомство, как оставляемый ими след. У Алексея Ивановича потомства не случилось, да он и относился к этому вопросу весьма скептически, насмотревшись на примере других на трения и сшибки разных поколений. Нет, думал он, жить надо так, чтобы хоть одному человеку было от тебя хорошо. У них, решил он, с Галиной Николаевной это получилось. Они жили!

ноябрь 2022 г.

 

 

                   НАШЕСТВИЕ

Дом его «дедов», с которым так много было связано у Павла Гусарова в детские годы, располагался на возвышении. А от него зацементированная дорожка спускалась вниз в сад, где яблони с грушей, да сливы со смородиной. Дорожка обрывалась у пруда, точнее говоря, возле остатков этого пруда, совершенно заваленного мусором и всякой дрянью так, что воды там оставалось совсем немного. И вот однажды, под вечер, из этой мути и грязи поползли чёрные пиявки. Поползли во множестве прямо по дорожке вверх к дому. Рядами ползли, словно наступающее войско. Люди, увидев это, ахнули и бросились истреблять мерзких гостей. Дед с бабулей и сам Павлик топтали, били пиявок чем попало. На всю жизнь осталось у него в памяти это ощущение чего-то гнусного, поганого до тошноты, ползущего на него…

Было лето 199… года. Про любой из этих 90-х можно было сказать – «чумовой год». А тут ещё липкая июльская жара одолела. В середине дня палит нещадно, и ни единого облачка на небе. Гусаров направился именно в это время к книжному магазину. Опять исписал стержень шариковой ручки, а запасных у него не оказалось. Он вообще не из запасливых, никаких припасов не создаёт. Страшное легкомыслие по нынешним временам, когда цены скачут каждый день, а деньги стремительно превращаются просто в разрисованные бумажки.  Книжный магазин располагался на первом этаже высотного жилого дома, занимал половину этажа. А во второй половине – магазин спорттоваров, а на углу сберкасса, на другом углу – газетный киоск. В соседнем доме комбинат благоустройства, да ещё юридическая консультация. Всего два здания прилегают к маленькому уютному скверу, а сколько в них всего напихано! Их город всегда хвалили за компактность и происходящий от этой компактности уют, когда всё нужное для жизни у тебя под боком. Компактность пошла от планового строительства. Строили огромный химкомбинат, на котором, собственно, и взошёл город, и одновременно вырубали деревянные домишки целыми кварталами, а на их место ставили многоэтажки с магазинами, школами, детсадами. Но сейчас, в этой жаре и общей душной атмосфере какого-то неблагополучия, о городских удобствах не думалось. Гусаров, войдя в спасающий от зноя скверик, словно споткнулся, когда скользнул взглядом по стоящей здесь черемухе.

Черемуха обычно дерево небольшое, да и вообще чаще в виде кустов встречается. Но в этом городском сквере стоит огромное дерево, широко раскинувшее ветви. Какое прекрасное зрелище по весне её светлая зелень, залитая белым душистым цветом! Как веселит она глаз и поднимает радостную волну у сердца! А сейчас… Сейчас веточки черёмухи сплошь затянуты и задушены паутиной. А в бахроме этой паутины шевелятся во множестве отвратительные гусеницы. Гусеницы напали на светлое радостное дерево и на глазах убивают его. Ощущение гадливости охватило Павла и пронизало его прямо-таки физически.

«Какая пакость!», — громко сказал он вслух. И оглянулся, желая присоединить кого-то другого к своему возмущению. Но в этот час удушающей жары людей в сквере не оказалось. Только некое существо женского пола в чем-то белом и длинном, до земли, не то в простыне, не то в «расклешённой» ночной сорочке, шаталось поблизости, время от времени вздымая руки кверху. Гусаров слышал про это видение и не особо удивился. Говорили, что какая-то исповедующая «культ Луны» женщина идёт пешком и босиком через всю Россию и зачем-то зацепилась за их городок. («Луне» удивляться и впрямь не стоило; они уже успели насмотреться на разных, чохом зачисленных Павлом в придурки типов, вроде поклонников Кришны или провозвестников «перехода в шестую цивилизацию»). Но говорить с «Луной» было не о чем, и Гусаров, обойдя её, вошёл в книжный магазин.

Книжный магазин тоже успокаивающего воздействия не оказал. Он, как и многое другое теперь, нёс отпечаток чего-то тревожного и взбаламученного. Словно птичья стая, к которой подкрадывается хищник, а она, чуя опасность, сбивается в угол. В книжном это проявлялось буквально. Из нескольких брошенных молоденькими продавщицами реплик Гусаров узнал, что от магазина какие-то новые «борзые» претенденты требуют ужаться и освободить часть площадей. Продавщицы таскали из одного конца в другой стопки литературы. При этом нагромоздили в одном месте залежи того, что в большом количестве производил советский Политиздат: сочинения Ленина, Маркса с Энгельсом, «Научный коммунизм», брошюры, сборники статей партийных лидеров и другой марксизм. Сверху положили бумажку, извещавшую, что всё это готовы отдать за сущие копейки. С намёком, что, если и за копейки не возьмут, всё пойдёт в макулатуру. И получилось так, что Павел в книжном не только десяток стержней к ручке купил, но и из этого завала забрал почти даром пару марксистских книг, произнеся при этом мысленно в адрес всех стряхивающих с себя «советский прах»:

— Теорию коммунизма учили. А как ветер подул в другую сторону, теория вам стала ни к чему. Шкурами вы были, шкурами и останетесь.

А у сберкассы толкались бойкие «жучки», встречавшие прохожих на тот предмет, не тащит ли кто сдавать доллары. «Жучки» в этом случае сообщали, что купят «зелёные» по цене процентов на десять побольше, чем в Сбербанке. Как быстро этот доллар стал желанным призом и фетишем, подумал Гусаров. Один из «жучков» и к нему устремился с лаконичным: «Доллары? Дам больше». Но Павел только махнул рукой и прошёл мимо соблазнителя, ухмыльнувшись: «Какие доллары? У меня из всех богатств сберкнижка дома валяется, а на ней аж 11 рублей». Тут вдруг его заставил замереть и остановиться истошный истерический крик, вырвавшийся из-под арки, ведущей во двор дома в девять этажей. Павел постоял минуту и шагнул под арку. И почти сразу же натолкнулся на хорошо знакомую ему по прежней работе Тамару Васильевну Бабак. Та бежала по двору, всплескивая руками, и повторяла в крик: «Ужас! Какой ужас!». Поравнявшись с Гусаровым, заговорила взволнованно, со всхлипом: «Павел Алексеевич, представляете, какой ужас. Женщина, молодая ещё. В нашем доме жила. И с восьмого этажа». «А что с восьмого этажа?», — встряхнулся Гусаров. «Да выбросилась с балкона! Только что. Двое деток у неё. Что делается!». Расспрашивать дальше всю потрясённую случившимся Бабак не имело смысла, и Гусаров прошёл дальше по двору. Туда, где кто-то успел уже накрыть простынёй тело самоубийцы. От этих охавших и ахавших, пока не приехала «скорая» и не забрала погибшую, людей Гусаров узнал, что выбросилась женщина в возрасте до сорока ещё, жившая без мужа, с двумя детьми-школьниками. Почему ей жить надоело? Когда он задал такой вопрос, ему ответили сразу, уверенно и даже с раздражением, что не понимает таких очевидных вещей:

— Уволили её, сократили, без работы была.

— Говорила, детей кормить нечем.

— Жить было не на что. В отчаяние пришла.

Дальше Павел уже не выдержал и пошёл прочь. Только всё твердил себе под нос «сволочи!», да сжимал от накатывавшей злобы кулаки. И опять путь лежал мимо той облепленной липкой, шевелящейся гадостью черемухи. Только на сей раз казалось, что гадость не в одно зелёное дерево вцепилась, а разлита всюду вокруг.

Когда он только открывал дверь подъезда, раздался приглушённый собачий лай сверху. Сколько раз это происходило, а он не переставал удивляться, как это спаниелька Долли в запертой квартире на третьем этаже чувствует его приближение. Как только он заходит в их дом, бежит к двери, начинает лаять и повизгивать. А когда он эту квартирную дверь откроет, она аж подпрыгивает к его коленям, суматошно вертя при этом хвостиком. Сколько раз приходилось ему возвращаться домой после разных передряг, когда нервы вдрызг и сам весь взбудораженный, скверным электричеством заполненный. Но стоило присесть на диван и по густой, цвета персика шерсти Долли пройтись рукой или прикоснуться к ней босой пяткой, как казалось, всё дурное и мутное в тебе, что нахватал за суматошный день, уходило прочь. Словно «заземлялся» отрицательный электрический заряд. Но сегодня такая терапия не работала, хоть он и потрепал, погладил собачку. Тяжёлое, давящее и скверное не отходило прочь, продолжало насылать черноту. Он вспомнил опять шевеление гусениц в белой оболочке, затянувшей  листья дерева, вспомнил другое белое, накинутое на изуродованное тело покончившей с собой женщины. «Сколько же всего!», — передёрнулся Гусаров.

Время пошло на вторую половину дня, но есть не хотелось, хотя, кроме утреннего чая, ничего у него в животе не было. Да и вообще что-либо делать не хотелось. Записи, что делал утром, отбросил на середину стола без всякого стремления к ним возвращаться. Но жмущаяся к ногам Долли напомнила, что одно дело, — вывести на прогулку собаку, — ему всё-таки придётся совершить. Обычно они выгуливали собачку с женой по очереди, но сейчас жена была в отъезде. «Пойдём, Долли, пойдём», — успокоил спаниельку Гусаров, глядя в чистые собачьи глаза, и взял поводок. Поймал себя при этом на крамольной мысли, что вот клянёт он усиленно последние метаморфозы, приключившиеся в жизни того, что именуют обществом, относится к ним с брезгливой отстранённостью (не моё это), но в чём-то и сам им потакает. Вот ведь свою спаниельку окрестил не Дымка и не Дамка, а Долли, как нынешние лабазники, что стараются намалевать на своих лавках что-то иноземное.

Между тем, тянущая с радостным повизгиванием поводок Долли стащила его вниз по лестнице к выходу из дома, затем через двор к обширному пустырю на задах Дома культуры, где обычно проходили их прогулки. Там у Павла обнаружился занятый тем же самым, выгуливанием собаки, товарищ. Это был Юрка, с которым на ниве собачьих забот они столкнулись и познакомились. И не раз вели полезные для обоих беседы, пока их спаниель и пудель занимались своими делами и бегали по траве. Юрке всего тринадцать лет, но он очень серьёзный и рассудительный. Про него можно было бы сказать, что крепко стоит на ногах. В плане зрелости суждений. Наверное, оттого, что не знал отца, что жили они вдвоём с матерью, и ему часто приходилось слышать: «Один ты мужичок в доме». Юрка встретил его улыбкой, подав руку как большой, сообщил, что давно тут со свои пуделем торчит и домой идти неохота. А неохота, потому что дома ничего хорошего. «На комбинате два месяца зарплату не дают, — сказал Юрка. – Мы с мамкой сегодня последние закрутки с огурцами раскрутили. Я в лесок за «железку» за грибами бегал. Да от такой жары и грибов-то нет». У Гусарова от такой бедственной информации опять перед глазами встала белая тряпка, накинутая на выбросившуюся с восьмого этажа женщину. Юрка продолжал жалобы на жизнь: «Всё этот Ласкин-гад. Как он стал, на комбинате зарплату перестали платить».

Тут придётся пояснить, кто такой Ласкин. А Илья Ласкин, можно сказать, для этого городка самое зримое воплощение гигантских перемен, связанных с победой «демократии». Он стал хозяином химкомбината, на котором стоит и держится городок. Как известили жителей, прошло какое-то собрание акционеров, на котором Ласкин предъявил самый крупный пакет акций, и бац, нет орденоносного комбината – кормильца сельского хозяйства удобрениями, а есть собственность гражданина Ласкина. Вглядываясь в фотопортрет в газете небольшого кругленького человечка, городские жители спрашивали себя, кто сей новый повелитель заводов и комбинатов, и каким ветром его к ним «задуло». Но им объяснили, что ветер по нынешним временам очень даже попутный. Илья Ласкин крупно «наварился» (язык, изобретённый «демократией») на продаже бензина и нефти, да ещё водочный завод «раскрутил» (опять этот язык «демократии!) до таких пределов, что его включили в число «водочных королей» России. Ну, и понятное дело, на шальные денежки решил прикупить чего-нибудь основательного. Например, их химкомбинат. Который после его воцарения начал, как говорили вокруг, «загибаться» (в прямом смысле, уже без всякой «демократии»), а работающие там про регулярную выплату зарплаты начали забывать.

Илья, между прочим, был ещё большой любитель эффектов. В производство на купленном комбинате он вникать не собирался, да и в цехах (только в некоторых) пробегался разве что разок в два-три месяца. Когда прилетал сюда на вертолёте. Да, именно так, уподобившись «волшебнику в голубом вертолёте», спускался изредка с небес хозяин к своей собственности и обслуживающему её персоналу. Благо, площадка комбината позволяла совершать такие десанты. «Волшебник» привозил «наличку» на выплату зарплаты, наскоро проводил совещание с начальствующим составом и затем, покровительственно похлопав по плечу своих служителей, вновь взмывал в небо.

Гусаров не знал, чего такого ободряющего можно сказать Юрке, и не представлял себе какие-то радужные надежды впереди. Но надо же было случиться словно нарочно, что в эту минуту они услышали рокот наверху и, задрав головы, увидели невысоко над ними летящий вертолёт. Стало очевидным, что легендарная в городе винтокрылая машина несёт в очередной раз толстосума Ласкина на комбинат. Зарплату, значит, привёз. Но Юрка не запрыгал тут же от радости. Он, напротив, насупился и сказал только: «И чего этого Ласкина не собьёт никто».

Павлу Гусарову нечего было ответить Юрке. Он только вспомнил картину из чёрных пиявок, что ползли рядами по бетонной дорожке вверх к дому деда. Увидел их так отчётливо и ясно…

 

 

СИНИЙ ОСТРОВ

Синий остров, синий остров,

Мне с тобой легко и просто… 

Я, наверное, раз в двадцатый запевал эту немудрящую песенку, изо всех сил налегая на весла и стараясь направление лодки держать прямым. Но мне это никак не удавалось, и лодка поминутно уклонялась то вправо, то влево. Чтобы вернуть её в правильное положение, приходилось глубже загребать одним веслом, тормозить другим, и курс получался сплошным зигзагом. Я обливался потом, страшась услышать язвительные замечания двух своих друзей, и в душе клял себя за то, что схватился за эти весла и вызвался грести к цели нашего путешествия. А чтобы мои внутренние муки не бросались в глаза, я и запевал про синий остров, с которым всё просто. Но у меня-то простоты никак не выходит. В отношениях с моими друзьями меня постоянно угнетает, что всё у них выходит лучше и проворней.  Они почему-то уверенные, ловкие, сомнениями и колебаниями не отягощённые. А мне стоит за что-то взяться, как к горлу подступает неприятный холодок и предчувствие неудачи. И, понятное дело, неудача не заставляет себя долго ждать. Оттого в обществе друзей я вечно оказываюсь каким-то ущербным и насмешливо опекаемым. Так повелось давно, лет с семи, когда мы стали жить в одном доме, а потом и в школе оказались в одном классе. И продолжается по сей день, когда мы превратились в пятнадцатилетних, по выражению моей бабушки, архаровцев. Сегодня я и на вёсла-то эти налег, чтобы показать им – я такой же, как вы, и обычные для парней дела могу делать не хуже. А сейчас вот выбиваюсь из сил и жду от них разноса за рыскающую из стороны в сторону лодку. Но друзья помалкивали. Бетховен, сидя на носу, всматривался в проплывающие мимо нас по Ризадеевскому пруду такие же посудины с парочками; одни отправились позагорать на пляж Беленький песочек, другие – искать уединения под соснами в рукаве Ризадея. Жора, свесив с кормы руку, весь отдался приятному ощущению ласкающей кожу теплой воды.  Молчание друзей меня немного успокоило.

Эту лодку я брал на Водной по их поручению. Вчера к вечеру пришел в наш двор унылый и мрачный. Было от чего. Аля Пастухова, предмет моей любви весь последний год, Аля Пастухова, которую не раз высвистывал на встречи и сегодня не без труда высвистел, на тебе – объявила раздражённым тоном, что не хочет больше со мной ходить. Когда парень с девчонкой встречаются, говорят, что они ходят. А вот Аля со мной ходить не захотела. От такого удара у меня аж сердце разболелось. Наткнулся во дворе на Бетховена и сообщил ему свою печаль. Но сочувствия не встретил: Бетховен не одобрял мою любовь. «Много о себе понимает», — скривился он в адрес Али и, по своей привычке, забарабанил пальцами по крышке стола для доминошников. За привычку музыкально выбивать дробь он и получил свое прозвище. Когда мы учились ещё в третьем классе, его родители отдали в «музыкалку», и он взял в руки баян. На первых порах ему это ужасно нравилось, он был просто очарован звуками, которые выводил. На школьной перемене, когда остальной народ орал, бегал по коридору, толкался и вообще радовался жизни, он сидел, сосредоточенный, за своей партой и что-то отстукивал на её крышке. А нам, когда интересовались, что именно, важно отвечал: «Вальс «Брызги шампанского». Мол, вам, придуркам, и не снилось. Мы посмотрели на него, такого вдохновлённого, словно он сам только что родил эти «брызги», и вспомнили знакомое нам громкое музыкальное имя. Так наш друг Генка Пегов стал Бетховеном. Хоть Аля и отшила меня самым обидным образом, но сказанное про неё Бетховеном показалось мне несправедливым. Я хотел возразить, что столь красивая и замечательная девчонка, приводящая меня в трепет даже когда просто подхожу к двери её параллельного с нашим класса, может что-то и вообразить о себе. Но тут из подъезда солидно, не торопясь вышел Жора.

Жора всегда был у нас солидный и основательный. Дергаться, крутиться, прыгать козлом, гикать по-мальчишески – это не его стиль. Он избегает резких движений и вообще не суетится. Вот сейчас спокойно вышел, оглядел двор и невозмутимо, словно никогда не сомневался, что найдет нас именно в этот час и именно в этом месте, направился в нашу сторону. Вообще- то Жора не Жора, а Женя Дрёмин. Но в младших классах школы он был такой пухлый и круглый, что мальчишки дразнили его Жирой. Со временем Жира  трансформировалось в Жору, да так и осталось за нашим другом, хотя от прежней его округлости мало что сохранилось. А еще Жора у нас самый умный и изобретательный. Настоящий генератор идей. Он столько всего знает и слышит, а потом «выдает» идеями, требующими немедленного воплощения. Мы вскакиваем на велосипеды и мчимся на Проволоченскую речку, куда заплыли невесть откуда взявшиеся угри, или прыгаем на подножку вагона заводской узкоколейки, чтобы доехать до самой глухой деревни нашего района с многообещающим названием Гибловка. «Всё подвиги», – ухмыляется по этому поводу Бетховен. Сейчас, судя по всему, пришло время очередного подвига. Жора приближается к нам со значительным лицом и с места в карьер начинает:

— Слушайте сюда. Сегодня Лёвка мне такую штуку рассказал. Надо проверить. Оказывается, на Двадцать пятом болоте стоит раскольничий скит.

Лёвка – это Жорин дядька. Ему под сорок, и по возрасту ему давно пора называться Львом Васильевичем. Но для Жоры, да и для нас он остается Лёвкой. Потому что натура увлеченная и порывистая. Потому что с нами всегда держится на равной ноге и всегда готов, подобно нам, броситься на реализацию какой-нибудь идеи. Последнее ужасно злит его жену, особу весьма сварливую. Она его постоянно жучит и одергивает. Лёвка славится у нас как краевед; на своем стареньком велосипеде он исколесил не только наш район до последнего уголка, но и всю область. Да что там область! На его счету масштабные велосипедные путешествия по Уралу и Прибалтике. Теперь выясняется, что пару дней назад он заехал на развалины церкви в Курихе, хотел посмотреть, не сохранились ли на стенах фрески. Вот там какой-то деревенский дедок и поведал Лёвке, что на Двадцать пятом болоте у Ризадеевского пруда сохранился раскольничий скит, а уж в нём-то наверняка остались редчайшие иконы и, возможно, не они одни. Лёвка и сам бы двинул искать этот скит, но с завтрашнего дня у него отпуск и жена тащит его «на юга».

Как ни привыкли мы с энтузиазмом воспринимать Жорины идеи, подкреплённые в данном случае и авторитетом Лёвки, но тут мы недоверчиво переглянулись. Резкий и категоричный Бетховен выдал сразу:

– Какие раскольники? У нас тут не Сибирь.

Жора подивился нашему невежеству:

– Тундра! Да у нас тут полно было раскольников. Их Пётр Первый гонял.

Бетховен ещё больше засомневался:

– Если Петр Первый, то за столько лет тут бы всё сгнило. От твоего скита остались бы одни воспоминания.

Жора эрудированно гасит и этот аргумент:

– Ещё раз тундра! Строили из мореного дуба, а он не гниёт.

Всегда спокойный и невозмутимый, наш друг начинает заводиться:

– Да фиг с вами. Не хотите – я сам найду.

Но такое нам никак не подходит. Найдем чего или не найдем, но – когда это мы отказывались от приключений? Мы помолчали, а потом Бетховен усмехнулся: «Обратно, значит, подвиги». Жора тоже обмяк улыбкой и начал излагать план. Топать пешком вокруг Ризадея до Двадцать пятого болота нет резона, к тому же неизвестно, куда путаные лесные тропки выведут. Гораздо легче и быстрее переплыть пруд на лодке, углубиться в его Рожновский рукав до самого конца, а там, как уверял Лёвку курихинский дед, есть дорожка, что приведет на островок посреди болота. Вот там и скит. В общем, всё ясно и достаточно просто. Эта ясность немедленно выразилась в подсказанных Жорой, но озвученных Бетховеном решениях:

– Завтра с утра двинем. Всем сразу уходить нельзя – засекут. Ставрида, дуй к открытию на Водную. Возьмешь лодку, пока не разобрали. А мы часам к девяти подтянемся.

Ставридой друзья называют меня. Это не потому, что плаваю как рыба; плаваю я так же плохо, как гребу. Это от фамилии — Ставригин. Свою задачу я понял, как и понял, что Бетховен прав насчёт раздельного исчезновения из дома. После последнего нашего подвига, когда искали снаряды во «Вторчермете», а сторожиха вызвала милицию, отношение родичей к нам подозрительное и лучше действовать конспиративно. Практичный Жора подвёл материальную базу под сказанное:

—  Лодку надо взять на целый день. У меня только рупия. (Он протянул мне бумажный рубль). Не хватит. Добавляйте.

Прежде чем Бетховен открыл рот, я поспешил заверить, что добавлю сколько надо. Ведь у меня дома на шкафу стоит заветная коробка, куда складываю гривенники и «двадцарики», выданные доверчивой бабушкой «на завтраки». И, вообще, завтра всё будет как договорились.

На следующий день я проснулся рано, когда уходившие на работу родители ещё распивали чаи в кухне. Проснулся с первой мыслью, что через час мне надо бежать на пруд за лодкой. Долежал, пока за родичами не хлопнула входная дверь, потом вскочил и начал быстро собираться. Мне удалось усыпить бдительность бабули и на кухне быстро покидать в холщовую сумку (эту постоянную спутницу моих вылазок из дома я называю «сума нищего») здоровый ломоть черного хлеба, пару огурцов, несколько вареных картошин – провизию с собой. Мне удалось ещё большее – предупредить бабушкины вопросы, куда, мол, в такую рань, заявлением, что спешу за самым полезным утренним загаром на Беленький песочек. Загорать ведь понятие растяжимое, под него можно и целый день отсутствия подвести. Одним словом, ранним июльским утром я выскочил во двор. Когда остатки тумана ещё цеплялись за деревья и заборы. Когда неумолимо пробивающее их солнце оранжевым шаром выкатывалось на первый план. От нас до Водной добраться – это полгорода прошагать. Сначала долго идёшь по улице Красных Зорь, потом сворачиваешь в лесок у больничного городка, пересекаешь базарную площадь и через узкую калитку попадаешь в городской парк. Асфальтовая дорожка парка идёт мимо огромных вековых лип. В такой час на ней почти нет прохожих. А у тебя ощущение неторопливо просыпающегося мира. С огоньками росы, что вспыхивают на листьях под лучами набирающего силу солнца. С пробующими голос птицами. Со стыдливо прикрытыми дымкой гипсовыми Венерами по сторонам. За изгородью парка асфальт обрывается и скатывается с пригорка вниз плотно утоптанной дорожкой, в которой синим и зелёным просвечивает заводской шлак. А под пригорком у пруда выкрашенный в белый цвет одноэтажный домик Водной станции.

Водная притягивает всех любителей водных процедур. Здесь даже зимой собираются у проруби моржи. Про лето и говорить нечего. Вот сейчас раннее утро, а в огороженных дощатыми мостками «коробочках» Водной уже плещутся мальчишки. Но притянутые цепями к кольям лодки ещё все на месте; я подошел к самому открытию. Как раз по ступенькам поднимался к конурке с надписью «Касса» худой мужичок неопределенного возраста в потрепанном пиджаке. Я встал в затылок «худобе», как мысленно окрестил мужичка, когда он завозился со здоровым навесным замком на двери. Моё нетерпение ему не понравилось, и он заворчал насчет торопливых, которые не понимают, что всё и вся на свете успеется. Через пару минут я зашел в его будку и попросил лодку на максимально возможный срок. Был мужичком записан в пухлую «Конторскую книгу» и после оплаты проката получил пару видавших виды весел с расшатанными уключинами. Я выбрал одну из уткнувшихся в мостки темно-зеленых лодок, и «худоба» отомкнул мне её, бросив напоследок напутственное «ну, давай». Но ничего такого особенного я давать не стал. Вставил весла, оттолкнулся от коробочки и подгреб на мелководье, где направил лодку кормой к берегу. С приятным чувством исполненного долга расслабился и стал вглядываться в пригорок, где должны были появиться Бетховен с Жорой. Время ожидания оказалось немалым, и я не раз уже срывался в раздражении на тех, кто «дергают-дергают, а сами и идти не думают». Наконец, когда окрепшее солнце уже чувствительно припекало рубашку на спине, я издалека увидел, как они скатились по той самой дорожке из парка. Но, к моему удивлению, друзья шли не одни. С ними шагали ещё двое.

 

Один, вертлявый и суетливый, то выбегал вперед, чтобы, обернувшись к остальным, что-то прокричать, то отставал на несколько шагов от компании. Другой, низкий и плотный «квадрат», шагал мерно и прямо. Я недолго недоумевал, кого тащат с собой мои друзья. Когда они оказались в поле прямого зрения, сразу узнал их спутников. Вертлявый – это Вовка Кузнецов по прозвищу Кузя. «Квадрат» известен как Санька Югачев, а на улице просто Югач. Оба – личности примечательные.

Кузю бабки в нашем дворе метко окрестили «побродяжкой». Вроде бы он, как и другие, учился в школе, но только никто никогда не видел, чтобы он спешил куда-нибудь с портфелем или садился за уроки. Чтобы родители заставляли его что-нибудь делать или просто зазывали со двора, тоже никто не видел и не слышал. Казалось, что Кузю с утра пораньше выгоняли из дома и он, засунув в карман кусок хлеба, посыпанный сахаром, уходил на целый день бродить. Толкался у сараев, залезал на стройки, бегал по подвалам и чердакам. Ко всем приставал, со всеми вступал в разговоры. С одними ребятами играл, с другими ссорился. Где-то что-то выменивал, где-то что-то воровал по мелочи. Перед сильными заискивал, у слабых норовил отобрать гривенник на кино. И всё с улыбочкой, словно раз и навсегда наклеенной на его маленькое бледное (даже летний загар не брал) личико. Кузя походил на жёсткую траву в выбитом ногами дворе или цепкий придорожный репей, который, если прицепится, никакой силой не стряхнешь. Я сообразил, что мои друзья могли просто случайно наткнуться на Кузю, а он, увидев их куда-то собравшимися, увязаться следом. Кузе ведь всё равно, куда и с кем идти, а всякие окрики типа «ты нам не нужен» и «пошел ты!» на этого человека-репья не действуют. Он так и остается при своей вечной улыбочке. Но вот Югач другое дело. Югачу-то чего понадобилось?

 

Санька Югач у нас человек известный. Отчаянно смелый и бесшабашный. В каждом районе города ребята сбиваются в группу. «Везде своя шобла», – философски изрекает по этому поводу Югач. Районы, понятное дело, враждуют друг с другом и мутузят чужаков при каждом удобном случае. А ведут их на бой вожаки. Югач из таких вожаков. Зимой именно он нас повел, в отсутствие нашего главного вожака Димки Захарова по кличке Димара. Тогда на нашу территорию забрели двое «щитковских»; провожали с танцев наших девчонок. Мы живём вокруг улицы Красных Зорь, и значит, «краснозорцы», а они живут в районе щитовых домов, называемом Щитки, и потому «щитковские». Галантных кавалеров в нашем дворе окружила компания и велела им «убираться и никогда здесь больше не появляться». Никто не думал, что Щитки тут же оперативно выставят свою рать. Но они выставили толпу с палками, человек в сорок. Мы оказались к этому не готовы. Можно было трусливо отсидеться по квартирам. Но Югач не дал. Он отважно повел наши, вдвое меньшие силы навстречу противнику и, выскочив вперед, смутил его отчаянным криком: «Ну, что! Один на один, или шобла на шоблу?» Боевой настрой «щитковских» поугас, и всё закончилось не дракой, а довольно спокойным «толковищем». Вот таков Югач.

Нас, мальчишек, что ещё в нем привлекало, так это совершенно отличный от нашего образ жизни. Югач вместе с матерью, тетей Пашей, и старшим братом Васькой по кличке Васюра обитал в стоящем поодаль от наших многоэтажек на пустыре маленьком, почерневшем от времени деревянном домишке. Домишко торчал на краю длинной ямы глубиной метра в два. Яма напоминала о том, что прежде здесь находилось городское овощехранилище. Кем был отец Югача и куда он подевался, никто не знал и никто не спрашивал. А про тетю Пашу говорили, что она всю жизнь проработала сторожихой при овощехранилище, а когда его сломали и перенесли в другое место, так и осталась в служебном домишке у ямы. Тетя Паша имела постоянный приработок к своей маленькой пенсии – она гнала самогонку, что было хорошо известно всем в округе. К тетьпашиной халупе тянулись запойные мужики, а люди посолиднее делали ей заказы на свадьбы и поминки. По субботам, сходив в баню, тетя Паша устраивала себе праздник. Хлопнув стакан самогонки, она ставила у порога домишка облезлую табуретку, одевала цветастое платье и накидывала на плечи ремни старенькой гармошки. Худенькая тетя Паша садилась на табуретку, склонялась над гармошкой и негромким, но звучным голосом затягивала свои песни. Песни всё больше протяжные и печальные. Печали в тех песнях прибавилось с прошлого года, когда Васюра загремел на шесть лет в колонию. Васюра тогда ещё с двумя парнями, сильно пьяные, встретили поздно вечером на улице прилично одетого гражданина и попросили у него закурить. Гражданин, на свою беду, ответил им назидательно: «Не курю и вам не советую». А эти орлы – «ах, ты нам не советуешь!» Ну, и отметелили от души, до больницы. Откуда им было знать, что гражданин тот – корреспондент московских «Известий», приехавший описывать трудовые будни нашего завода. За корреспондента им отвалили от пяти до восьми, а тетя Паша по субботам стала наливать себе второй стакан самогонки. Что касается Югача, то ему с самых ранних лет пророчили тот же финал, как и у Васюры. Крепкий и лобастый, наш коновод никого не боялся и любого мог отбрить. Он отчаянно бросался в драки и бился до победного. Он запросто мог угнать чужой велосипед, прислоненный к забору, или стащить банку голубцов в «самообслужке». Одним словом, отчаянный. Потому от появления Югача на нашем пути ничего доброго ожидать не приходилось.

Мои друзья тоже были явно расстроены внезапным нарушением наших планов и чувствовали себя не в своей тарелке. Жора, шагнув к воде и бегло оглядев лодку и меня в ней сидящего, повернулся к надвигающемуся сзади Югачу и закричал: «Что, впятером в одной лодке? Тонуть что ли?» «Не боись, не потонешь. Рюкзаком за лодку зацепишься», – отпустил шутку Югач. Его такими штуками не проймешь. «Югач, ты секи, у нас свои дела», – подавляя скрытую злость, попытался урезонить Бетховен. «Дела у прокурора, – отрезал Югач, а Кузя при этом угодливо захихикал. – Кончай вилять. Сейчас сплаваем на Беленький песочек. С лодки поныряем, пацанов повстречаем, баб пошугаем». «Югач с Кузей пристали, куда идете, мы с вами. Теперь не отвяжутся», – тихонько проинформировал меня Бетховен. Нам и в самом деле вряд ли удалось бы избежать общества этих прилипал, если бы не неожиданное, словно по заказу явившееся уличное происшествие.

Асфальтовая дорога, что ведет из района Монастыря в центр города, в этом месте сбегает к Ризадеевскому пруду с крутого холма. Как раз в тот момент, когда мы пререкались у готовой к плаванию лодки, на холм выкатился с треском называемый «муравьем» мотороллер с прицепом. Он стремительно помчался вниз и вдруг на середине холма, возможно, в силу как раз чрезмерной прыти, запрокинулся набок. Сидевший в седле мотороллера человек кубарем полетел в кювет, а из грохнувшейся об асфальт алюминиевой коробки прицепа выкатились на край дороги две здоровые молочные фляги. Крышка одной из них откинулась, и на асфальт хлынула горкой густая белая масса. Сметана! Куда её везли, в магазин или детсад, неизвестно, но факт, что добротный сытный продукт обильно изливался в уличную пыль. Все мы на минуту смолкли и забыли обо всем а свете, наблюдая столь редкое зрелище. Затем наши пути разошлись. Кузя, взвизгнув от восторга, рванулся к месту происшествия. Пробегая мимо Водной, не забыл туда заскочить и быстро стащить кружку, стоявшую возле бака с питьевой водой. Югач бегом не бегал, но пропустить такое интересное и к тому же вкусное «ЧП» тоже не мог. Как полагается, вспомнив про мать, он направился к запрокинувшемуся «муравью». Бетховен чуть было не поддался общему любопытству и не устремился туда же, но вовремя вмешался наш трезвомыслящий Жора. «Куда? – вскричал он. – Драть надо, пока не вернулись». Жора решительно швырнул в лодку рюкзак и, упершись ногами в берег, столкнул её. Бетховен опомнился и быстро пробежал на нос. Я тоже испытал огромное нетерпение вырваться из неприятной и мучительной ситуации, когда всё летит кувырком от непрошенного вмешательства. Погрузив весла в воду, откинулся и что есть мочи рванул ими. Потом ещё и ещё раз. Лодка бойко побежала по спокойному и тихому в утренний час Ризадею. Первое время мы ещё недоверчиво вглядывались в сторону берега, опасаясь, что Югач вот-вот оглянется и, обнаружив наше бегство, постарается задержать. Но им было не до нас. Кузя успел уже раза три зачерпнуть кружкой из белого потока сметаны на асфальте и отправить содержимое в рот. А Югач что-то насмешливо выговаривал выбравшемуся из кювета незадачливому водителю мотороллера. Когда берег и Водная достаточно отдалились, мы перевели дух. И тут, под влиянием прилива энергии, я вызвался грести и дальше, до прибытия на место.

Нет, не дали мне друзья дойти до окончательного изнеможения от этой гребли. Когда у меня мускулы не просто ныли, а буквально вопили о пощаде, когда я отупел от усталости, а весла в моих руках начали бессильно шлепаться в воду, Жора приподнялся с кормы и просто сказал: «Давай я». Мы молча поменялись местами, и я долго сидел придавленный, стараясь успокоить дыхание. Лодка к тому времени вышла на своеобразный водораздел. Ризадеевский пруд похож на покалеченного осьминога с большущей головой и двумя оставшимися щупальцами. Щупальца – это два рукава. Один широкий, для отдыха удобный и всем городом посещаемый. Там пляж Беленький песочек, там всегда толпы купальщиков и грибников. Но мы лодку направили в другой, узкий и безлюдный рукав, называемый Рожновским. Здесь уже через каких-то метров пятьсот пруд стал заметно мелеть, а берега сдвигаться. Ещё пара сотен метров вперед, и лодка уже с напрягом продвигалась через сплошную водную растительность из кувшинок, белых лилий и камышей, наматывая на весла зеленую мягкую тину. Потом рукав вообще превратился в узкую грязную лужу, через которую мы пропихивали лодку уже вручную. А по сторонам нас окружали сплетенные в сплошные заросли жёсткие кусты. Прямо джунгли! И всё это дышало под жарким июльским солнцем тяжелыми испарениями. Наконец, лодка ткнулась в грязный топкий берег, где стояли такие же жёсткие кусты, а за ними торчали низенькие березки. Здесь начиналось Двадцать пятое болото.

Чёрт его знает, кому и когда понадобилось нумеровать наши болота. Причем, нумеровать так странно, что про десятое и двадцатое болото не слышно, а вот двадцать пятое есть. Славится оно обилием клюквы по осени. Впрочем, мы приплыли к противоположному от города концу болота, куда клюквенники не забредают. В такое время мы здесь точно были первопроходцами. Но только никакой гордости первопроходцев не испытывали. Со мной вообще при высадке произошла «авария» — порезал ногу. На последнем этапе нашего пути мы все трое брели по колено в воде и пихали лодку вперед. Но именно мне повезло наткнуться то ли на какой-то острый корень на дне, то ли на стеклянку. Одним словом, боль, порез на ступне и кровь. Когда, задрав на берегу ногу, я это увидел, разразился вслух проклятиями в свой адрес. Да что же такое вечно со мной! Если острый топор попадает в руки, то обязательно порежусь, если возьму пилу, то соскочившие с деревяшки зубья непременно проедут мне по колену. А тут какой-то шип в воде встретился, так посчитал своим долгом в меня впороться. Нам по болоту идти, а я обезножил. Но мои друзья были немногословны и деловиты. Велели мне сесть, потом Бетховен зачерпнул из какой-то баклужины котелком, с которым не расставался в походах, воды почище и промыл мою ранку, а запасливый Жора достал из рюкзака йод и чистую белую тряпку. Ногу мне перевязали, после чего я обул сапог, сделал осторожно шаг, потом ещё и убедился, что шагать можно. Мы и зашагали, предварительно обвязав лодочную цепь вокруг куста и, для страховки, навалив на неё камней.

Сначала не могли сообразить, куда идти. Миновали сырой и мрачный даже в разгар летнего дня перелесок и остановились там, где местность превращалась в поросшее редким кустарником открытое пространство. «Ищите тропку, — потребовал Жора. – Лёвка говорил, должна быть тропка и по ней идти километра два». Тропка, хоть и не очень заметная, нашлась. Поначалу она шла по чему-то более или менее твердому, потом по покрытым длинной травой-бахромой кочкам, по пружинящему мху, а в конце концов под ней зачавкала вода. Но тут тропа уткнулась в лежневку – доказательство того, что в прежние времена здесь не существовало такой болотины и отсюда преспокойно вывозили лес. Старая лежневка наш путь не облегчила. Мы спотыкались о подгнившие, уходящие вниз бревна и с трудом пробирались по ним вперед. Какие к дьяволу два километра! Мы тащились больше часа, обливаясь потом, и конца края не видели. Лежневка неожиданно оборвалась, и шедший первым Бетховен по колено увяз в болотной жиже. Он вырвал ногу и, обернувшись, с вызовом закричал Жоре:

— Здравствуй, Новый год! Куда теперь?

Жора был озадачен не меньше:

— А я почём знаю. Лёвка говорил, на болоте островок должен встретиться.

Мы огляделись. Единственное, что могло сойти за островок, так это небольшой возвышенный «пятачок» с чахлыми сосенками слева от нас. До него требовалось проползти ещё сотню метров. Мы их именно что проползли, тыкая перед собой шестами из подобранных на лежнёвке жердей. По счастью, настоящей трясины не оказалось. Перед самым бугром на болоте, куда мы стремились, открылась полоска воды. Но через неё кто-то заботливый перекинул мосток из толстых, не успевших сгнить бревен. Мосток хоть и кряхтел, но держал. Мы спрыгнули с него на кочковатую «землю обетованную» посреди качающейся ненадежности.

 

-Ну, где твой скит? – продолжил терзать Жору Бетховен.

Мы за минуту обошли этот бугор и увидели-таки на нём творение рук человеческих. Правда, творение, готовое вот-вот слиться с природой. Стояли четыре серых, поросших мхом столба, настолько трухлявых, что один из них тут же рухнул от прикосновения. На столбах сверху и по бокам жерди, тоже давно превратившиеся в труху, — большая часть из них уже осыпались. Стало ясно, что перед нами остатки какой-то времянки или сарая. Кто её соорудил, — то ли лесорубы, то ли косари, то ли ягодники, — мы могли только гадать. Во всяком случае, древними храмами тут не пахло. Бетховен, оглядев деревянные руины, вновь напал на Жору:

— Вот весь твой скит до копейки. Куда нас тащил?

Жора виновато молчал. Я прыснул от смеха: «Ну, и курихинский дедок!» Мне представился хитрющий дед, что сочиняет байки для охочих слушать про чудеса. Тут в разрядку напрасной усталости и разочарования захохотали и мои друзья. «А Левка поверил в такую туфту! А мы на болото поперлись. Эх, уши», — закатывался Жора, выразительно теребя себя за ухо. «А всё подвиги», — надрывался от смеха Бетховен.

Мы отсмеялись, и для нас всё стало обычным и естественным. Найдя место посуше на этом островке, мы уничтожили свою немудрящую снедь, запив её водой из фляги предусмотрительного Жоры, и пустились в обратный путь. Он, против ожидания, оказался не столь уж тяжким и длинным, потому что знали, куда и как идти. По пути наказывали друг другу не быть столь легковерными и не покупаться на любой слух. Впрочем, когда мы плыли назад по Ризадею к Водной, мы уже обсуждали план нового «подвига» — на озере Свято, что километрах в пятнадцати от города, открылись, как болтают, какие-то горячие ключи. А я опять мурлыкал прицепившийся ко мне мотив:

— Синий остров, синий остров,

Мне с тобой легко и просто… 

Сколько минуло с того дня? Лет тридцать, не меньше. Я стою на том самом месте, откуда мы отправились на поиски таинственного острова на болоте. Я вглядываюсь туда, в даль, в голубоватую дымку Ризадея.

Много чего в нашем мире перевернулось и изменилось. Водная стала частным владением; она уже не прежняя деревянная, наскоро в белый цвет выкрашенная постройка с «коробочками» и плещущимися мальчишками. Ныне это массивное каменное здание с мраморными львами у входа, рестораном и водными «мотоциклами». Просто так лодку покататься здесь теперь не возьмешь. А моих друзей уже нет. Давно погиб наш солидный рассудительный Жора. В тёмный осенний вечер, когда он возвращался со второй смены домой, его пырнул ножом в спину какой-то «отморозок». Потом говорили, что пырнул по ошибке, якобы, принял за бандюгана, с которым шли разборки. Лёвка после Жориной смерти тоже недолго зажился на свете; у него вскоре открылся рак и свёл его в могилу. Бетховен жив и здоров, но это уже не наш Бетховен. Он обитает в престижном пригородном посёлке, в собственном доме-особняке за глухим высоким забором. Держит частную мастерскую и, по слухам, процветает. Барабанит ли он по-прежнему пальцами по столу, не знаю. Мы очень давно не виделись, поскольку ни тому, ни другому не интересны и не нужны заботы и мысли друг друга. Кузя, которого с пренебрежением именовали побродяжкой, превратился в образцового семьянина. «Всё в дом, всё в дом, — с восхищением говорят о нём страдающие от непутёвых мужей кумушки. Югач каким-то чудом избежал колонии и пошёл служить в армию. Попал в морскую пехоту, откуда командование части потом присылало тёте Паше благодарственные письма за воспитание образцового воина. После армии Югач не вернулся в наш город, а остался на Камчатке, где служил. Видать, там ему веселее. Домик Югачей давно снесли, и тётю Пашу переселили в многоэтажку. Совсем старенькая и подслеповатая тётя Паша теперь выходит с гармошкой на балкон наигрывать свои печальные песни.

Я вновь смотрю в навсегда отплывшую от меня даль.

Синий остров, синий остров,

Мне с тобой легко и просто…

Мне на самом деле было тепло и хорошо на том острове.

Александр Ставицкий

Автор: fakelprometeya

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *